Как многие, я пытаюсь представить реакцию близких и ушедших друзей на наши дела. Посмотреть их глазами. И не всегда это просто.
Если бы меня спросили о политических убеждениях Кривулина, я бы сказал, рискуя вызвать недоумение, — анархист. Не только, конечно, анархист, у него было много противоречивых симпатий и антипатий, в том числе политического свойства, но человек он был, скорее, левый: с ненавистью к совку и с насмешливым презрением к постперестроечной новорусской элите. То есть без сомнений — антибуржуазный, приговору собственности, по Прудону, сочувствовал. Хотя сам был трудяга и — дабы писать стихи — зарабатывал на стороне без устали.
Написал про насмешливое презрение и почувствовал неточность, как, в принципе, и про ненависть к совку: у Вити, человека властного и гибкого одновременно, интерес ко всему необычному, противоестественному, оригинальному был, безусловно, выше чувства осуждения. Скажем, он знал за одним из своих друзей страсть воровать книги: но говорил об этом, скорее, с восхищением к необычному (да и антисистемному) свойству, чем с рутинным осуждением.
Конечно, когда к Кривулину приезжали из Ейска неофутуристы Сигеи-Ры, корившие его за недостаток радикализма в эстетике, он чуть-чуть изображал смущение, понимая, конечно, при этом, что ейский радикализм цитатный и заемный.
Его ироническое отношение к политике и либерализму выразилось, например, в том, что, пойдя по просьбе Старовойтовой на выборы в Питере, он на выделенные для избирательной кампании деньги издал одну (или две — забыл) поэтические книжки. Уверяя, что поэзия — лучшая агитация. Радикально, сказали бы сегодня. И с энтузиазмом рассказывал, кто сколько из культовых питерских либералов украл. Без осуждения, повторю, с энтузиазмом. Ему вообще фабула рассказа была намного важнее его морали.
Но имморальным, конечно, не был: помню, как во время рассказа своей печальной истории женой того самого поэта-клептомана я разглядел взволнованность сочувствия на Витином лице, что для нашей культуры стоического пренебрежения к драмам жизни было редкостью.
Для Витьки стырить что-нибудь в западном магазине было родом удальства и бахвальства: с таким не построишь русский капитализм, то есть только русский и построишь капитализм в минусе. Понятно, что ему нравилось демонстрировать ловкость, в том числе рук: он очень забавно пытался мухлевать в преферансе, в который мы много с ним играли. А плавал он как Ихтиандр — это была его стихия.
Кривулин был — скажу чуть-чуть пафосно, потом исправлюсь — человек отважный: отважный не только физически, скажем, не боявшийся ареста, тюрьмы, живший и игравший с КГБ в опасную игру под названием "у меня за плечами три века русской словесности" (плевать они хотели на эти века). Он не боялся идти против общего мнения: неожиданно стал ратовать за генерала Лебедя (почувствовал лицемерие демократов, в которых видел переродившихся советских конформистов), поехал на сербскую войну и симпатизировал обреченным. Ему нравилось противоречить, он считал позицию против шерсти — наиболее выигрышной. Он был азартный игрок, чаще проигрывающий почти во всем, исключая стихи.
Я, безусловно, необъективный ценитель: кривулинская поэтика мне ближе поэтики Бродского по очень простой причине — я из той же эпохи, из того же корыта. И я понимал его переживания, когда на повороте его обошли братья-концептуалисты Пригов с Рубинштейном.
Но вот еще пример Витькиной бескорыстности и любви ко всему, что шевелится неканоническим образом. Он был первым и самым страстным популяризатором московского концептуализма в брезгливом и классическом Питере: он за ручку привел в город Пригова и Рубинштейна и делал все для их популярности, может быть, не подозревая, что его протеже подвинутся дальше самого патрона.
Но Витя при всех компрометирующих его историях, при его подчас детском и наивном поведении — минерал, скажем пафосно, неизвестного происхождения. Все мы своеобразны. Но мало кто позволит себе тратить время и силы, чтобы всегда быть перпендикулярным. Ну, почти всегда. Чтобы поражать других красотой замысла то существующего, то исчезающего творца.
Я повторю, для меня Кривулин был измерительным инструментом для определения процента кислорода в сыром ленинградском воздухе. А без метафор: в вонючем и продажном совке, душном до влажной, бессильной ненависти к себе. Как дыхание Врубеля, прибор выставлялся в форточку и отвечал словом, которое для меня обладало одним неизменным свойством. Стихи, если они получались, а у него очень часто получалось, свидетельствовали, что воздуха, как ни странно, достаточно для того, что называется творчеством, и жизни.
Витя не работал в обществе помощи великовозрастным самоубийцам, но читатель-ценитель его стихов в конце 70-х — начале 80-х получал свидетельство — жить в этом пыточном подвале безнадеги можно в полный рост. Стихи меняли масштаб (иллюзорный, конечно, на то они и стихи), и появлялось то, что вырастало из действительности, но действительности не соответствовало: разговор поверх мешающих барьеров.
Так, с придыханием и сдавленными челюстями можно сказать о любых понравившихся стихах, но Витины предлагали как бы отмычку для времени (опять ничего нового), они создавали то, чего не было (или было трудно достижимо) — смысл сообщения. Жить и дышать можно, самоубийство откладывалось.
Витьки нет уже 15 лет, и я никого не знаю (и уже не узнаю), кто при всей его амбициозности так бы интересовался чужой мыслью, жизнью, образом, анекдотом, кто умел бы собирать букет разных и непохожих персонажей, кому вообще жизнь в ее ужасном разнообразии была в кайф, хотя (так о нем позаботилась судьба) каждый шаг ему причинял боль.
Бабы от него млели и напрягались. Оставить его без присмотра на пять минут — означало, что кто-то уже, возможно, понес в промежности маленький Витин ген удивленной гениальности. А вы что хотели, чтобы Кривулин был бухгалтером?
Грустно, Витя, без тебя. Вот и я впал в патоку. Лена Шварц называла тебя Гефестом, эдаким кузнецом подпольного царства. Витька в любом мире (даже в аду, но какой ад по ранжиру этой хитрой райской птичке с вопросительно-недоуменным прищуром) издавал бы что-то вроде журнала "37". Может, и издает, поди проверь, или и там путинские друзья изымают напечатанные на дешевой бумаге экземпляры?